Но пусть себе будут похожи или непохожи на прежних мыслителей нынешние мыслители тем, что служат представителями политических партий; как бы там ни было в старину, а теперь мы видим, что каждый человек с развитою головою очень сильно интересуется политическими событиями: газету читают даже те люди, которые не в состоянии читать книг сколько-нибудь серьезных: чем же виноваты мыслители нашей эпохи, когда не отстают в умственном развитии от офицеров и чиновников, помещиков и фабрикантов, лавочных сидельцев и мастеровых? Разве мыслителю необходимо быть тупоумнее и слепее каждого грамотного человека? Всякий, достигший какой-нибудь умственной самостоятельности, имеет политические убеждения, судит обо всем по соображению с ними, — чем же виноват философ или политический теоретик, когда его образ мыслей не лишен смысла, какой есть в образе мыслей каждого из людей, просвещать которых он берется? Неужели учитель должен быть невежественнее ученика? Неужели человек, пишущий о предмете, должен интересоваться им меньше, чем интересуются люди, не принимающие на себя претензии печатать теорию этого предмета? Нужна баранья наивность, чтобы порицать ученого за то, что он не глупее и не тупее неученых людей.
Но забавнее всего простодушие, с каким Жюль Симон хочет убедить публику или успел убедить даже самого себя, будто бы его книга чужда текущей политики. Мы слыхивали о характере теоретических книг, писанных Жюлем Симоном в разные годы. При июльской монархии его доктрина отличалась умеренным духом свободы и снисходительными полуодобрениями, полупорицаниями людям действительно прогрессивным. Во время республики элемент свободы припрятался у него под ожесточенною реакцией) против решительных прогрессистов, которые тогда едва не захватили власть в свои руки. Когда упрочилась империя и решительные прогрессисты стали казаться бессильными, а реакция севершенно восторжествовала, Жюль Симон стал писать в духе очень яростного свободолюбия. Из этого мы видим, что его теории отражали на себе не просто только убеждения его партии, а подчинялись даже каждому кратковременному состоянию чувства этой партии. Если б мы и не читали об этом факте, мы наверное могли бы знать, что дело происходило таким образом: для нас довольно было бы знать, что Жюль Симон пользуется во Франции некоторою репутациею и, следовательно, не совершенно лишен ума: умный человек не может не замечать событий, происходящих около него, не принимать их в соображение, — стало быть, и его система не может не отражать на себе хода событий. Это понимает всякий, кроме немногих, слишком наивных людей. Г. Лавров прямо замечает, что цитуемый им автор не сдержал своего несбыточного обещания. А если так, к чему было Жюлю Симону взводить на себя неправдоподобную небылицу уверением в изолированности своей системы от влияния текущей политики?
Человек, который говорит такие наивные несообразности, может быть добродетельным семьянином, хорошим гражданином, приятным болтуном; но мыслителем он быть не может, потому что у него в голове нет логики. Если он сделается писателем, его произведения могут иметь достоинства беллетристические, археологические и всякие другие, но не могут иметь ровно никакого философского значения. Поэтому мы лишаем себя всякой надежды прочесть философские сочинения Жюля Симона. Если бы мы захотели фельетонных достоинств, мы прямо стали бы читать фельетоны г-жи Эмиль Жирарден, Луи-Дюнойе, Теофиля Готье; если бы мы захотели наслаждаться поэзиею, мы стали бы читать романы Жоржа Санда, песни Беранже; если бы, наконец, мы захотели просто читать пустую болтовню, мы взялись бы за романы Александра Дюма-старшего или, пожалуй, младшего, или даже маркиза Фудраса; но какая охота была бы нам читать философские книги Жюля Симона, в которых может быть много приятной болтовни, фельетонной соли или даже поэзии, но которые все-таки по самому своему предмету далеко отстают этими достоинствами от порядочных фельетонов, хороших и даже плохих романов, а не имеют того достоинства, из-за которого становится интересным философское сочинение, — не имеют логики?
Точно так же мы не думаем, чтобы нам удалось прочесть сочинения нынешнего Шихте, о котором известно нам то, что о нем всегда выражаются: «сын знаменитого Фихте». Такая рекомендация напоминает нам анекдот, случившийся в Петербурге лет пять или шесть тому назад встретились где-то на вечере два незнакомые господина и, потолковав между собой, почувствовали желание познакомиться. «С кем я имею удовольствие говорить?» — спросил один из них. Другой назвал свою фамилию и в свою очередь спросил: «а с кем я имею удовольствие говорить?» — «Я муж г-жи Тедеско», отвечал его собеседник. Мы никогда не имели охоты слушать пение мужа г-жи Тедеско.
По тем же самым основаниям, которые отнимают у нас возможность познакомиться с сочинениями Жюля Симона и Фихте-сына, мы не читали и не прочтем философских произведений Шопенгауэра и Фрауэнштета. Они, по всей вероятности, прекрасные люди, но в философии они то же самое, что в поэзии г-жа К. Павлова, одно из произведений которой, «Разговор в Кремле», также цитуется г. Лавровым.
По недостатку знакомства с многими из источников, которыми пользовался г. Лавров, мы, конечно, не можем в точности оценить достоинство его произведения. Мы можем предполагать только одно: если бы он не имел большего философского дарования, чем Жюль Симон, Фихте-сын, то в его брошюре был бы тот же самый вовсе не философский дух, какой находится в их произведениях, и его «теория личности» была бы так же плоха, как их теории. Но его брошюра должна быть положительно признана хорошею. Из этого надобно заключать, что г. Лавров заметил многие ошибки тех посредственных философов, которых изучал, что он умел понять многие вещи гораздо лучше, нежели они, словом сказать, что недостатки его брошюры произошли из других книг, каковы книги Жюля Симона и Фихте-сына, а достоинствами своими брошюра обязана в очень значительной степени самому автору. Мы думаем, что это предположение верно, и потому желаем, чтобы г. Лавров продолжал писать статьи о философии.